Go to:  Davar site entry | Site contents | Site index | Russian | Russian fiction | Text bottom

Второе  нашествие  марсиан
(Записки  здравомыслящего)

Аркадий и Борис Стругацкие

О, этот проклятый
конформистский мир!

1 июня (три часа пополуночи)

       Господи, теперь еще Артемида!  Оказывается она все-таки спуталась с этим Никостратом.  Дочь, называется...  Ну ладно.

Около часу я был разбужен сильным, хотя и отдаленным, грохотом и поражен зловещей игрой красных пятен на стенах спальни.  Грохот был рокочущий и перекатывающийся, подобный тому, какой бывает при землетрясениях, так что весь дом колебался, звенели стекла, и пузырьки подпрыгивали на ночном столике.  Испугавшись, я бросился к окну.  Небо на севере полыхало:  казалось, будто там, за далеким горизонтом, земля разверзлась и выбрасывает к самым звездам фонтаны разноцветного огня.  А эти двое, ничего не видя и не слыша, озаряемые адскими сполохами и сотрясаемые подземными толчками, обнимались на скамейке под самым моим окном и целовались взасос.  Я сразу узнал Артемиду и решил было, что это вернулся Харон и она так ему обрадовалась, что вот целуется с ним как невеста, вместо того чтобы вести его прямо в спальню.  А через секунду в свете зарева я узнал знаменитую заграничную куртку господина Никострата, и сердце у меня упало.  Вот в такие минуты человек теряет здоровье.  И ведь нельзя сказать, что это был для меня гром с ясного неба.  Слухи были, намеки, всякие шуточки.  И все же я был совсем убит.

Держась за сердце и совершенно не понимая, что нужно предпринять, я, как был босиком, потащился в гостиную и стал звонить в полицию.  Однако попробуйте дозвониться в полицию, когда вам требуется.  Телефон полиции долго был занят, и вдобавок дежурным оказался Пандарей.  Я его спрашиваю, что за феномен наблюдается за горизонтом.  Он не понимает, что такое феномен.  Я его спрашиваю:  «Вы можете мне сказать, что происходит за северным горизонтом?»  Он осведомляется, где это, и я уже не знаю, как ему объяснить, но тут до него доходит.  «А‑а, — говорит он, — вы это насчет пожара?»  — и сообщает, что некоторое горение действительно наблюдается, но что это за горение и чего, пока не установлено.  Дом трясется, все скрипит, на улице истошно кричат что-то про войну, а этот старый осел начинает рассказывать мне, что к нему в участок тут привели Минотавра:  пьян мертвецки, осквернил угол особняка господина Лаомедонта, на ногах не стоит и даже драться не может.  «Вы меры принимать будете или нет?»  — прерываю я его.  «Я вам об этом и толкую, господин Аполлон, — обижается этот осел.  — Мне нужно протокол составлять, а вы у меня весь телефон оборвали.  Если вас всех так уж волнует этот пожар...»  — «А если это война?»  — спрашиваю я.  «Нет, это не война, — заявляет он.  — Я бы знал».  «А если это извержение?»  — спрашиваю я.  Он не понимает, что такое извержение, я больше не могу и вешаю трубку.  Я весь вспотел от этого разговора, вернулся в спальню и надел халат и туфли.

Грохот словно бы утих, но сполохи продолжались, а эти двое больше не целовались и даже не сидели обнявшись.  Они стояли, держась за руки, причем всякий мог их увидеть, потому что от огня за горизонтом было светло, как днем, только свет был не белый, а красно-оранжевый, и по нему ползли облака дыма, коричневого, с оттенком жидкого кофе.  Соседи бегали по улице кто в чем, госпожа Эвридика хватала всех за пижамы и требовала, чтобы ее спасали, и один только Миртил деловито выкатил из гаража свой грузовик и принялся вместе с женой и сыновьями выносить из дому свое имущество.  Это была настоящая паника, как в добрые старые времена, давно такой не видел.  Но я-то понимал, что если действительно началась атомная война, то лучшего места, чем наш городок, — укрыться, отсидеться, переждать не найти во всей округе.  А если это извержение, то происходит оно далеко, и опять же нашему городку ничто не угрожает.  Да и сомнительно было, что это извержение:  какое тут у нас может быть извержение!

Я поднялся наверх и стал будить Гермиону.  Ну, тут было как обычно: «Отстань, пьяница; нечего было пить на ночь; ничего я сейчас не хочу», — и прочее.  Тогда я стал громко и убедительно рассказывать ей об атомной войне и об извержении, несколько сгущая при этом краски, потому что иначе ничего бы у меня не получилось.  Ее проняло, она вскочила с постели, оттолкнула меня и устремилась прямо в столовую, бормоча:  «А вот я сейчас посмотрю, и тогда берегись...»  Отперев буфет, она обследовала бутылку с коньяком.  Я был спокоен.  «Откуда же ты такой вернулся?  — спросила она, недоверчиво принюхиваясь.  — Из какого гнусного ночного вертепа?»  Но когда она посмотрела в окно, когда она увидела на улице полураздетых соседей, когда она увидела Миртила, который в одних подштанниках торчал на своей крыше и глядел на север в полевой бинокль, ей стало не до меня.  Правда, оказалось, что северный горизонт уже вновь погрузился в тишину и темноту, но угадывалась там еще туча дыма, совершенно скрывавшая звезды.  Что там говорить, моя Гермиона это вам не какая-нибудь госпожа Эвридика.  И возраст не тот, и воспитание иное.  Я не успел проглотить рюмку коньяку, как она уже волокла чемоданы и во весь голос звала Артемиду.  «Зови, зови, — с горечью подумал я, — так она тебя и услышит».  И тут Артемида появляется в дверях своей комнаты.  Господи, бледная как смерть, вся трясется, но на ней уже пижама, а в волосах болтаются бигуди, и она спрашивает:  «Что такое?  Что это вы все?»

Как хотите, а это тоже характер.  Не будь этого феномена, нипочем бы я ничего не узнал, а уж Харон и подавно.  Наши взгляды встретились, она ласково улыбнулась мне дрожащими губами, и я не решился произнести слова, которые вертелись у меня на языке.  Чтобы успокоиться, я ушел к себе и начал упаковывать марки.  Дрожишь, говорил я ей мысленно, трепещешь!  Одиноко тебе, страшно, беззащитно.  А он вот не поддержал тебя, не защитил.  Сорвал цветок удовольствия и побежал по своим делам.  Нет уж, милая моя, если человек бесчестен, то он бесчестен до конца.

Между тем, как я и ожидал, паника быстро шла на убыль.  Установилась обыкновенная ночь, земля больше не колыхалась, дома не скрипели.  Госпожу Эвридику кто-то увел к себе.  Никто больше не кричал о войне, и вообще кричать стало больше не о чем.  Выглянув в окно, я увидел, что улица опустела, только кое-где в домах еще виднелся свет да Миртил на своей крыше блестел исподним среди звезд.  Я окликнул его и спросил, что там видно.  «Ладно, ладно, — раздраженно ответил он.  — Ложитесь, храпите.  Вы захрапите, а они вам как дадут...»  Я спросил, кто это — они.  «Ладно, ладно, — ответствовал Миртил.  — Умники нашлись.  Со своим Пандареем.  Дурак он, ваш Пандарей, и больше ничего».  Услышав про Пандарея, я решил снова позвонить в полицию.  Звонить пришлось долго, а когда я в конце концов дозвонился, Пандарей сообщил мне, что новостей никаких особенных нет, но в остальном все в порядке, пьяному Минотавру впрыснули успокаивающее, сделали промывание желудка, и теперь он угомонился; что же касается пожара, то горение давно прекратилось, тем более что это оказалось никакое не горение, а большой праздничный фейерверк.  Пока я вспоминал, какой же это сегодня праздник, Пандарей повесил трубку.  Глуп он все-таки и отвратительно воспитан, и всегда был таким.  Странно видеть таких людей в нашей полиции.  Наш полицейский должен быть интеллигентен, он должен быть образцом для молодежи, героем, которому хочется подражать, чтобы ему можно было без опасения вверить не только оружие и власть, но и воспитательную деятельность.  А Харон называет такую полицию «компанией очкариков» и заявляет, что такая моя полиция никакому правительству не нужна, потому что она начнет хватать и перевоспитывать самых полезных государству людей, начиная с премьер-министра и полицей-президента.  Не знаю, не знаю, может быть.  Но чтобы старший полицейский не понимал, что такое феномен, и хамил при исполнении обязанностей — это совсем уж никуда не годится.

Спотыкаясь о чемоданы, я пробрался к буфету и налил себе рюмку коньяку как раз в тот момент, когда в столовую вернулась Гермиона.  Она сказала, что это сумасшедший дом, что положиться здесь ни на кого нельзя, что мужчины здесь не мужчины, а женщины не женщины.  Что я законченный алкоголик, что Харон турист, что Артемида белоручка, совершенно неприспособленная к жизни.  И так далее.  Может быть, кто-нибудь объяснит, зачем ее подняли среди ночи и заставили собирать чемоданы?  Я ответил Гермионе как мог и укрылся у себя в спальне.  У меня все болело, и теперь я точно знаю, что завтра у меня опять обострится экзема.  Мне уже сейчас хочется чесаться, но пока я еще сдерживаюсь.

Около трех часов земля задрожала снова.  Послышался шум от многих моторов и лязг железа.  Оказалось, что мимо дома проходит колонна военных грузовиков и бронетранспортеров с войсками.  Они двигались медленно, с притушенными фарами, и Миртил увязался за каким-то броневиком, затрусил рядом, держась за выступ люка и что-то крича.  Не знаю, что ему ответили, но, когда колонна прошла и он остался один на улице, я его окликнул и спросил, какие новости.  «Ладно, ладно, — сказал Миртил, — Знаем мы эти маневры.  Разъезжают тут умники за мои деньги».  И тут я все понял окончательно.  Происходят большие военные учения — возможно, даже с применением атомного оружия.  Стоило огород городить!

Господи, уснуть бы теперь спокойно!

2 июня

Весь чешусь.  И главное, я никак не могу решиться поговорить с Артемидой.  Не выношу я этих сугубо личных разговоров, этого интима.  И потом, откуда я знаю, что она мне ответит?

Черт знает что делать с этими дочерьми.  Если бы я хоть понимал, чего ей не хватает!  Есть муж, и не какой-нибудь сутулый мозгляк, а мужчина крепкий, в самой поре, не урод какой-нибудь, не калека и вместе с тем не потаскун.  А мог бы:  казначейская племянница на него устремляет призывные взоры, и Тиона глазки ему делает, это же всем известно, и я уже не говорю о гимназистках, дачницах или мадам Персефоне, которая из всех кошек самая что ни на есть кошачья кошка и ни один кот устоять против нее не может.  Но я же знаю, что Артемида ответит мне на это.  Скучно, скажет, папочка, смертная у нас здесь тоска.  И ведь крыть нечем!  Молодая красивая женщина, детей нет, темперамент завидный, нестись бы ей в вихре развлечений, танцы, флирт и прочее.  А Харон, к сожалению, из этих, из философистов.  Мыслитель.  Тоталитаризм, фашизм, менаджеризм, коммунизм.  Танцы — сексуальный наркотик; гости — сплошные болваны, один другого страшнее.  О том, чтобы в винт или в четыре короля, — и заикнуться не смей.  И притом ведь не дурак выпить!  Рассадит вокруг стола пятерых своих умников, поставит пять бутылок коньяку и пошел рассуждать до самого утра.  Девчонка позевает, позевает, хлопнет дверью и спать уйдет.  Разве это жизнь?  Я понимаю, мужчине — мужское, но ведь с другой стороны, и женщине — женское!  Нет, я люблю моего зятя, он мой зять, и я его люблю.  Но сколько же можно рассуждать?  И что от этих рассуждений меняется?  Ясно же:  сколько ты не рассуждай о фашизме, фашизму от этого ни тепло, ни холодно, охнуть не успеешь, напялят на тебя железную каску, и вперед, да здравствует вождь!  А вот если ты перестанешь обращать внимание на молодую жену, она тебе тем же и отплатит.  И тут уж никакие философствования не помогут.  Я понимаю, образованный человек должен иногда рассуждать на отвлеченные темы, но надо же пропорции соблюдать, господа.

Утро было нынче волшебное.  (Температура плюс девятнадцать, облачность один балл, ветер южный, 0.5 метра в секунду.  Надо бы сходить на метеостанцию, проверить анемометр, я его опять уронил.)  После завтрака я решил, что под лежачий камень вода не течет, и отправился в мэрию выяснить насчет пенсии.  Шел я и наслаждался покоем, и вдруг смотрю — на углу улицы Свободы и Вересковой собралась толпа.  Оказывается, Минотавр въехал своей цистерной в ювелирную витрину, и народ собрался посмотреть, как он, грязный, распухший, с утра уже опять пьяный, дает показания дорожному инспектору.  И до того он дисгармонировал с сияющим утром, что все настроение сразу пропало.  И ведь ясно, полиции не надо отпускать Минотавра так рано, знали же, что непременно снова напьется, раз у него запой.  Но, с другой стороны, как его не выпустить, когда он единственный золотарь в городе?  Тут уж одно из двух:  либо ты занимайся перевоспитанием Минотавра и тони в нечистотах, либо иди на компромисс во имя гигиены.

Из-за Минотавра я задержался, и, когда добрался до «пятачка», все наши уже были в сборе.  Я уплатил штраф, а потом одноногий Полифем угостил меня превосходной сигарой в алюминиевом футляре.  Эту сигару прислал ему для меня его старшенький, Поликарп, лейтенант торгового флота.  Этот Поликарп учился у меня несколько лет, пока не сбежал в юнги.  Шустрый был мальчик, шалун большой.  Когда он удрал из города, Полифем на меня чуть в суд не подал:  мол, довел мальчишку учитель до беспутства своими лекциями о множественности миров.  Сам Полифем до сих пор уверен, будто небо твердое и спутники по нему бегают наподобие мотоциклистов в цирке.  Доводы мои о пользе астрономии ему недоступны, и тогда были недоступны, и сейчас по-прежнему недоступны.

Наши разговаривали о том, что городской казначей опять растратил деньги, отпущенные на строительство стадиона.  Это, значит, уже в седьмой раз.  Говорили мы сначала о мерах пресечения.  Силен пожимал плечами и утверждал, что, кроме суда, ничего, пожалуй, не придумаешь.  «Довольно полумер, — говорил он.  — Открытый суд.  Собраться всем городом в котловане стадиона и пригвоздить растратчика к позорному столбу прямо на месте преступления.  Слава богу, — повторял он, — наш закон достаточно гибок, чтобы мера пресечения в точности соответствовала тяжести преступления».  «Я бы даже сказал, что наш закон слишком гибок, — заметил желчный Парал.  — Этого казначея судили уже дважды, и оба раза наш гибкий закон огибал его стороной.  Но ты-то небось полагаешь, будто так получалось потому, что его судили не в котловане, а в ратуше».  Морфей, основательно подумав, сказал, что с нынешнего же дня перестанет казначея стричь и брить.  Пусть-ка походит волосатый.  «Задницы вы все, — сказал Полифем.  — Никак вы допереть не можете, что ему на вас плевать.  У него своя компания».  — «Вот именно», — подхватил желчный Парал и напомнил нам, что, кроме городского казначея, живет еще и действует городской архитектор, который проектировал стадион в меру своих способностей и теперь, естественно, заинтересован, чтобы стадион, не дай бог, не начали строить.  Заика Калаид зашипел, задергался и, привлеча таким образом всеобщее внимание, напомнил, что именно он, Калаид, в прошлом году чуть не подрался с архитектором на Празднике Цветов.  Это заявление придало разговору новый, решительный уклон.  Одноногий Полифем, как ветеран и человек, не боящийся крови, предложил подстеречь обоих в подъезде у мадам Персефоны и обломать им рога.  В такие решительные минуты Полифем совершенно уже перестает следить за своим языком — так и прет из него казарма.  «Обломать этим вонючкам рога, — гремел он.  — Дать этому дерьму копоти и отполировать сволочам мослы».  Просто удивительно, как возбуждающе такие речи действуют на наших.  Все загорячились, замахали руками, а Калаид шипел и дергался гораздо сильнее, чем обыкновенно, будучи не в силах от большого волнения выговорить ни слова.  Но тут желчный Парал, единственный из нас, сохранивший спокойствие, заметил, что, кроме казначея и архитектора, в городе проживает еще в своей летней резиденции главный их дружок — некий господин Лаомедонт, и все сразу замолчали и принялись раскуривать свои потухшие за разговором сигары и сигареты, потому что господину Лаомедонту не очень-то обломаешь рога и тем более не отполируешь мослы.  И когда в наступившей тишине заика Калаид уже совершенно непроизвольно разразился, наконец, заветным: «Н-надавать по сопатке!» , все посмотрели на него с неудовольствием.

Я вспомнил, что мне пора в мэрию, вложил недокуренную сигару в алюминиевый футляр и поднялся на второй этаж, в приемную господина мэра.  Меня поразило необычное оживление в канцелярии.  Все служащие были как бы несколько взволнованны.  Даже господин секретарь, вместо того чтобы заниматься обычным для него рассматриванием собственных ногтей, запечатывал сургучными печатями большие конверты с видом, впрочем, чрезвычайно брезгливым и одолжительным.  С чувством большой неловкости приблизился я к этому прилизанному по новейшей моде красавчику.  Господи, я бы все на свете отдал, чтобы не иметь к нему никакого дела, не видеть его и не слышать.  Я и раньше не любил господина Никострата, как и всех молодых хлыщей в нашем городе, по правде сказать, не любил его еще тогда, когда он у меня учился, — за лень, за наглость, за дерзкие выходки, а после вчерашнего мне даже смотреть на него было тошно.  Я представления не имел, как мне с ним держаться.  Но выхода не было, и в конце концов я решился произнести:  «Господин Никострат, слышно что-нибудь по поводу моего дела?»  Он даже не взглянул на меня, так сказать, не удостоил взглядом.  «Извините, господин Аполлон, но ответ из министерства еще не пришел», — сказал он, продолжая ставить печати.  Я потоптался и пошел к выходу, чувствуя себя отвратительно, как это всегда со мной бывает в присутственных местах.  Однако совершенно неожиданно он остановил меня удивительным сообщением.  Он сказал, что связи с Марафинами нет со вчерашнего дня.  «Да что вы говорите!  — сказал я.  — Неужели маневры еще не кончились?»  — «Какие маневры?»  — удивился он.  Тут меня прорвало.  До сих пор не знаю, стоило ли это делать, я пристально посмотрел прямо ему в лицо и сказал:  «Как так — какие?  Да те самые, которые вы изволили наблюдать прошлой ночью».  — «Разве это были маневры?  — с завидным хладнокровием произнес он, снова склоняясь над своими конвертами.  — Это же был фейерверк.  Почитайте утренние газеты».  Надо, надо было сказать ему пару слов, тем более что в этот момент мы в комнате были одни.  Да разве я могу так?

.     .     .     .     .

 

В трактире мы сразу заказали пива.  Вот удовольствие, которого я был лишен, пока не уволился на пенсию!  В таком маленьком городке, как наш, учителя знают все.  Родители твоих учеников почему-то воображают, будто ты чудотворец и своим личным примером способен помешать их детям устремиться по стопам родителей.  Трактир с утра до поздней ночи буквально кишит этими родителями, и если ты позволяешь себе невинную кружку пива, то на следующий день непременно имеешь унизительный разговор с директором.  А я люблю трактир!  Люблю посидеть в доброй мужской компании, ведя неторопливые серьезные беседы на произвольные темы, рассеянно ловя слухом гул голосов и звон стаканов за спиной, люблю рассказать и выслушать соленый анекдотец, сыграть в четыре короля — по маленькой, но с достоинством и при выигрыше заказать всем по кружке.  Ну ладно.

Япет подал нам пиво, и мы заговорили о войне.  Одноногий Полифем заявил, что если бы это была война, то уже началась бы мобилизация, а желчный Парал возразил, что, если б это была война, мы бы уже ничего не знали.  Не люблю я разговоров о войне и с удовольствием завел бы разговор о пенсиях, но где уж мне...  Полифем положил костыль поперек стола и спросил, что, собственно, Парал понимает в войнах.  «Знаешь ты, например, что такое базука?  — грозно спросил он.  — Знаешь ты, что такое сидеть в окопе, на тебя прут танки и ты еще не заметил, что навалил полные штаны?» .  Парал возразил, что про танки и про полные штаны он ничего не знает и знать не хочет, а вот про атомную войну мы все знаем одинаково.  «Ложись ногами к взрыву и ползи на ближайшее кладбище», — сказал он.  «Шпаком ты был, шпаком и умрешь, — сказал одноногий Полифем.  — Атомная война — это война нервов, понял?  Они нас, а мы их, и кто первый навалит в штаны, тот и проиграл».  Парал только пожал плечами, и Полифем распалился окончательно.  «Базуки!  — орал он.  — Тарзоны!  Р-раз — и полные штаны!  Верно, Аполлон?»  Накричавшись вдоволь, он ударился в воспоминания, как мы с ним отбивали в снегах танковую атаку.  Терпеть не могу этих воспоминаний.  Сплошные полные штаны.  Не знаю, может, так оно все и было, не помню.  Да и не люблю к этому возвращаться.  А Полифем как был казармой, так и остался.  Представления не имею, что же еще нужно оторвать человеку, чтобы он навсегда перестал быть унтер-офицером.  А может быть, все дело в том, что не довелось ему попасть в «котел», как мне.  Или тут в характере дело?

.     .     .     .     .

 

Возвращаюсь домой в девять вечера и вижу, что они опять сидят у меня в саду, в тени и, правда, не целуются, но надо же все-таки совесть иметь.  Я вышел в сад, взял Артемиду за руку и говорю этому хлыщу:  «До свидания, господин Никострат, спокойной ночи».  Артемида вырывает у меня свою руку и, ни слова не говоря, уходит.  А этот распутник, весьма неуклюже пытаясь сгладить неловкость, затевает со мной разговор о муниципальных рекомендациях, которые следует прилагать к прошению о пенсии.  И я стою и его слушаю.  Его палкой надо гнать из сада, а я его слушаю.  Деликатность моя проклятая.  И неуверенность.  Вот уж действительно комплекс неполноценности.  И тут он вдруг скверно осклабляется и говорит:  «А как поживает очаровательная госпожа Гермиона?  Вы, господин Аполлон, не промах.  От такой экономки я бы тоже не отказался».  У меня сердце упало, и я совсем уже онемел.  А он, не дождавшись ответа — да и зачем ему мой ответ?  — удалился, хохоча на всю улицу, и я остался один в темном саду.

Да, ничего не поделаешь.  Наши отношения с Гермионой придется все-таки как-то урегулировать.  Знаю ведь, что ни к чему это мне, но спокойствие душевное требует жертв.

.     .     .     .     .



4 июня

Только что кончил читать вечерние газеты, но по-прежнему ничего не понимаю.  Несомненно, какие-то изменения произошли.  Но какие именно?  И вследствие каких событий?  Любят у нас приврать, вот что.

Утром, попив кофе, я отправился на «пятачок».  Утро было хорошее, теплое.  (Температура плюс восемнадцать, облачность ноль баллов, ветер южный, 1 метр в секунду по моему анемометру).  Выйдя за калитку, я увидел, что Миртил суетится вокруг разложенной на земле палатки.  Я спросил его, что это он.  «Ладно, ладно, — ответил он с сильным раздражением.  — Умники нашлись.  Ну и сидите, ждите, пока вас всех перережут».  Я Миртилу ни на грош не верю, но от таких разговоров у меня всегда мурашки.  «Да что еще случилось?» — спросил я.  «Марсианцы», — коротко ответил он и принялся уминать палатку коленом.  Я его не сразу понял и, может быть, именно поэтому у меня от этого странного слова возникло ощущение, будто надвигается нечто страшное и неодолимое.  Ноги у меня ослабели, и я присел на бампер грузовика.  Миртил молчал, только пыхтел и сопел.  «Как ты сказал?» — спросил я.  Он упаковал палатку, перекинул ее в кузов и закурил.  «Марсианцы напали, — сказал он шепотом.  — Теперь нам всем конец.  Марафины сожгли, говорят, дотла, десять миллионов убитых в одну ночь, представляешь?  А нынче пожаловали к нам в мэрию.  Власть теперь ихняя, так что все.  Сеять уже запретили, а теперь, говорят, желудки всем вырезать будут.  Желудки им зачем-то нужны, представляешь?  Я этого дожидаться не буду, желудок мне самому нужен.  Я как услыхал про все это, так сразу и решил:  эти новые порядочки не для меня, пропади оно тут все пропадом, а я еду к брату на ферму.  Я уже старуху с ребятами отправил на автобусе.  Отсидимся, осмотримся, а там видно будет».  — «Постой, — сказал я, отчетливо понимая, что он все врет, но слабея все более.  — Постой, Миртил, что ты такое говоришь?  Кто напал?  Кто сжег?  У меня сейчас зять в Марафинах».  — «Накрылся твой зять, — сказал Миртил сочувственно и бросил окурок.  — Считай, что дочка твоя овдовела.  То-то секретарю раздольице...  Ну, я поехал.  Прощай, Аполлон.  Мы с тобой всегда были по-доброму.  Я на тебя зла не имею, и ты меня лихом не поминай».  — «Господи!  — в отчаянии закричал я, совсем уже ослабев.  — Да кто напал-то?»  — «Марсианцы, марсианцы!» — сказал он, снова переходя на шепот.  — Оттуда!  — Он поднял палец к небу.  — С кометы подвалили».  — «Может быть, марсиане?»  — с надеждой спросил я.  — «Ладно, ладно, — сказал он, забираясь в кабину.  — Ты учитель, тебе виднее.  А вот мне так все равно, кто мне кишки выпустит...»  — «Господи, Миртил, — сказал я, поняв окончательно, что все это вранье.  — Ну нельзя же так.  Ты же пожилой человек, у тебя внуки.  Какие могут быть марсиане, если Марс — безжизненная планета?  Нет там жизни, это научный факт».  — «Ладно, ладно, — проворчал Миртил, но было видно, что он засомневался.  — Какой там еще факт».  — «Да не ладно, а так оно и есть на самом деле, — сказал я.  — Спроси любого ученого.  Да что там ученого, это каждый школьник знает!»  Миртил крякнул и вылез из кабины.  «Пропади оно все пропадом!  — сказал он, запуская пятерню в затылок.  — Кого слушать-то?  Тебя мне слушать?  Или Пандарея мне слушать?  Ничего не пойму».  Он плюнул и ушел в дом.

.     .     .     .     .

 

Я вошел в мэрию.  Все там было забито какими-то плоскими мешками, которые стояли вдоль стен в коридорах, на лестничных площадках и даже в приемной.  От мешков исходил незнакомый запах, и окна везде были раскрыты настежь, но в остальном все было как обычно.  Господин Никострат сидел за своим столом и полировал ногти.  Туманно ухмыляясь и с очень неясной интонацией, он дал мне понять, что о марсианах по долгу службы распространяться не имеет права, однако может положительно утверждать, что к вопросу о пенсии все это вряд ли имеет какое-нибудь отношение.  Достоверно только одно:  пшеницу в наших местах сеять отныне будет невыгодно, а выгодно будет сеять некий новый питательный злак с универсальными, как он выразился, свойствами.  Вот в этих мешках содержатся семена, и с сегодняшнего дня их начнут распределять между фермами округи.  «А откуда мешки?»  — спросил я.  «Доставлены», — ответил он веско.  Я превозмог робость и осведомился, кто их доставил.  «Официальные лица», — сказал он, выбрался из-за стола, извинился и развинченной своей походкой удалился в кабинет мэра.  Я зашел в канцелярию и побеседовал с машинистками и со сторожем.  Как это ни странно, они подтвердили почти все слухи о марсианах, но не оставили у меня впечатление подлинной информированности.  Ох, уж эти мне слухи!  Никто в них не верит, но все их повторяют.  Дело доходит до искажения простейших фактов.  Вот, например, Полифем и его взорванные мосты.  Что было на самом деле?  Полифем явился на «пятачок» первым.  Его увидели из окна и пригласили в канцелярию починить пишущую машинку.  Пока он трудился, развлекая девиц рассказами о том, как ему оторвало ногу, в канцелярию вошел господин мэр, постоял, послушал с задумчивым видом, произнес загадочную фразу:  «Да, господа, мосты, видимо, сожжены», — и вернулся в свой кабинет, откуда немедленно потребовал бутерброды с сардинами и бутылку фаргосского пива.  А Полифем растолковал девицам, что мосты обыкновенно уничтожают за собой при отступлении, дабы воспрепятствовать продвижению противника.  Остальное понятно.  Глупость какая!  Я счел своим долгом объяснить служащим мэрии, что таинственная фраза господина мэра означает всего-навсего:  решение принято бесповоротно.  Естественно, на всех лицах изобразилось сразу же облегчение, смешанное, впрочем, с некоторым разочарованием.

.     .     .     .     .

 

Сумеречный разум моих необразованных сограждан, убаюканный монотонной жизнью, при малейших колебаниях рождает поистине фантастические призраки.  Наш мир подобен погруженному в ночной сон курятнику, где стоит лишь нечаянно коснуться перышка какой-нибудь пеструшки, дремлющей на шестке, как все приходит в неописуемое волнение, мечется, кудахчет и разбрасывает помет во все стороны.  А по-моему, жизнь и без того достаточно беспокойна.  Всем нам следовало бы беречь свои нервы.  Я читал, что слухи опасны для здоровья в гораздо большей степени, чем даже курение.  Автор доказывал это с цифрами в руках.  Там еще было написано, что сила воздействия панического слуха прямо пропорциональна невежеству масс, и это верно, хотя должен признаться, что даже самые образованные из нас удивительно легко поддаются общему настроению и готовы мчаться куда глаза глядят вместе с обезумевшей толпой.

Все это я намерен был рассказать нашим, когда по дороге в трактир заметил, что на «пятачке» вновь собралась толпа.  Я повернул туда и убедился, что слухи уже оказали свое разрушительное действие.  Моих рассуждений и слушать никто не стал.  Все были возбуждены сверх всякой меры, а ветераны потрясали оружием, которое не успели должным образом освободить от смазки.  Выяснилось, что из казарм восемьдесят восьмого пехотного полка пришли в увольнение солдаты и рассказали нечто несообразное.

Позапрошлой ночью полк был поднят по тревоге и в течение некоторого времени, а именно до утра, в полной боевой готовности просидел в бронетранспортерах и грузовиках на плацу.  Утром тревогу отменили, и вчерашний день прошел обычным порядком.  Этой ночью все повторилось с той, однако, разницей, что утром в казармы прибыл на вертолете полковник генерального штаба, приказал выстроить полк в каре и, не вылезая из вертолета, произнес длинную, совершенно непонятную речь, после чего улетел, и тогда полк почти целиком распустили в увольнение.  Надо сказать, что солдаты, успевшие уже изрядно подзаправиться у Япета, говорили крайне невнятно и то и дело начинали известную неприличную песню «Ниоба-Ниобея, нисколько не робея...».  Однако было ясно, что в речи полковника генерального штаба о марсианах не было сказано ни слова.  Полковник говорил, собственно, только о двух вещах — о патриотическом долге солдата и о его желудочном соке, причем каким-то неуловимым образом связывал эти два понятия воедино.  Сами солдаты во всех этих тонкостях не разобрались, но поняли твердо, что всякий, кто с нынешнего утра будет пойман сержантом с жевательной резинкой «нарко» или с сигаретой «опи», немедленно загремит в карцер на десять суток и будет там сгноен.  Сразу после отлета полковника командир полка, не распуская каре, приказал младшим офицерам и сержантам произвести в казармах тщательные обыски на предмет изъятия всех сигарет и жевательных резинок, содержащих тонизирующие вещества.  Больше солдаты ничего не знали, да и знать не хотели.  Крепко обняв друг друга за плечи, они с таким угрожающим видом грянули:  «Ниоба-Ниобея, скучаю по тебе я», что мы поспешно расступились и выпустили их.

Тут Полифем со своим костылем и дробовиком взгромоздился на скамейку и заорал, что генералы нас предали, что кругом шпионы и что настоящие патриоты должны сплотиться вокруг знамени, поскольку патриотизм и так далее.  Этот Полифем жить не может без патриотизма.  Без ноги он жить может, а вот без патриотизма у него не получается.  Когда он охрип и замолчал, чтобы перекурить, я попытался все-таки как-то вразумить наших и стал рассказывать, что жизни на Марсе нет и быть не может, все это выдумки.  Однако говорить мне опять не дали.  Сначала Морфей сунул мне под нос утреннюю столичную газету с большой статьей «Есть ли жизнь на Марсе?» .  В этой статье все прежние научные данные подвергались ироническому сомнению, а когда я, не растерявшись, попробовал дискутировать, Полифем протиснулся ко мне, схватил меня за ворот и грозно захрипел:  «Бдительность усыпляешь, зараза?  Шпион марсианский, дерьмо плешивое!  К стенке тебя!»  Я не могу, когда со мной так обращаются.  У меня началось сердцебиение, и я крикнул полицию.  Хулиганство какое!  В жизни Полифему этого не прощу.  Что он себе воображает!  Я вырвался, обозвал его одноногой свиньей и ушел в трактир.

.     .     .     .     .

 

Теперь о сегодняшних газетах.  Удивительные нынче газеты.  Почти все полосы заняты рассуждениями различных медиков о разумных режимах питания.  С каким-то противоестественным негодованием говорится о медицинских препаратах, содержащих опий, морфий и кофеин.  Что же, если у меня теперь заболит печень, я должен терпеть?  Ни в одной газете нет филателистического отдела, о футболе — ни слова, зато все газеты перепечатывают гигантскую, совершенно бессодержательную статью о значении желудочного сока.  Можно подумать, что я и без них не знаю, какое значение имеет желудочный сок.  Ни одной телеграммы из-за границы, ни слова о последствиях эмбарго — завели глупую дискуссию о пшенице, в пшенице, мол, не хватает витаминов, пшеница, мол, слишком легко поражается вредителями, а некий Марсий, магистр сельскохозяйственных наук, договорился до того, что тысячелетняя история культивирования пшеницы и других полезных злаков (овса, кукурузы, маиса) является всемирной ошибкой человечества, каковую ошибку, впрочем, еще не поздно исправить.  Я в пшенице ничего не понимаю, специалистам виднее, но статья написана в недопустимо критиканском, я бы сказал, в подрывном тоне.  Сразу видно, что этот Марсий типичный южанин, нигилист и крикун.

Вот уже двенадцать часов, а Артемиды все нет.  И домой она не вернулась, и в саду ее не видно, а между тем на улицах полно пьяных солдат.  Могла хотя бы позвонить, где находится.  Я все жду — придет Гермиона и спросит, что происходит с Артемидой.  Представления не имею, как я буду отвечать.  Не люблю я таких разговоров, не выношу.  Спрашивается, в кого у меня такая дочь?  Покойница была очень скромная женщина, единственный раз только она увлеклась городским архитектором, но увлечение это было — две-три записочки, одно письмо.  И сам я никогда не был кобелем, как выразился бы Полифем.  До сих пор с ужасом вспоминаю свой визит к мадам Персефоне.  Нет, такое времяпровождение не для цивилизованного человека.  Все-таки любовь, даже самая что ни на есть плотская, — это таинство, и заниматься любовью в компании даже хорошо знакомых и доброжелательных людей совсем не так увлекательно, как это описывается в некоторых книгах.  Упаси бог, я, конечно же, не думаю, что моя Артемида предается сейчас вакхическим пляскам среди бутылок, но она могла бы по крайней мере позвонить.  Можно только удивляться глупости моего зятя.  Я бы на его месте давно вернулся.

Я совсем уже собрался было закрыть дневник и отправиться спать, когда в голову мне пришла следующая мысль.  А Харон ведь, по-видимому, недаром так задержался в Марафинах.  Страшно подумать, но я, кажется, догадываюсь, в чем тут дело.  Неужели же они решились?  Я вспоминаю сейчас все эти сборища под моей крышей, этих его странных приятелей с вульгарными привычками и скверными манерами — какие-то механики с грубыми голосами, пьющие виски без сельтерской и курящие отвратительные дешевые сигары; какие-то стриженые крикуны с болезненным видом лица, щеголяющие в джинсах и пестрых рубахах, никогда не вытирающие ноги в передней; и все их разговоры о всемирном правительстве, о какой-то технократии, об этих немыслимых «измах», органическое неприятие всего, что гарантирует мирному человеку покой и безопасность; я вспоминаю и понимаю теперь, что произошло.  Да, мой зять и его сообщники были экстремистами, и вот они выступили.  Все эти разговоры о марсианах — это, конечно, искаженные отголоски истинных событий.  Заговорщики всегда обожали громкое, таинственно звучащее слово, и не исключено, что теперь они называют себя «марсианами», или каким-нибудь «обществом по благоустройству планеты Марс», или, скажем, «марсианским возрождением».  Даже то, что магистр сельскохозяйственных наук носит имя Марсий, звучит для меня многозначительно:  вполне вероятно, он является главой переворота.  Что остается непонятным, так это неприязнь путчистов к пшенице и нелепая их заинтересованность в желудочном соке.  Наверное, это просто отвлекающий маневр для того, чтобы сбить с толку общественность.

Конечно, я плохо разбираюсь в путчах и революциях, мне трудно найти объяснение всему, что сейчас происходит, но я знаю одно.  Когда нас гнали, как баранов, замерзать в окопах, когда черные рубашки лапали наших жен на наших же постелях, где вы были тогда, господа экстремисты?  Тоже навешивали на себя значки и орали:  «Да здравствует вождь!»  Если вам так нравятся перевороты, почему вы делаете их всегда не вовремя?  Кому вы сейчас нужны с вашими переворотами?  Мне?  Или Миртилу?  Или, может быть, Ахиллесу?  Почему вы не оставите нас в покое?  Все вы, господа, унтер-офицеры, и ничем вы не лучше дурака-патриота Полифема.

Экзема, дрянь, замучила.  Чешусь как обезьяна на ярмарке, никакие капли не помогают, никакие мази.  Врут все аптекари.  Никакие лекарства мне не нужны.  Покой мне нужен, вот что!

Если у Харона достанет ума не остаться в задних рядах, первый разряд мне обеспечен.

5 июня

Этой ночью спал плохо.  Сначала разбудила Артемида, которая явилась только в час пополуночи.  Я совсем решился поговорить с нею начистоту, но ничего не вышло:  она меня поцеловала и заперлась в своей спальне.  Пришлось принять снотворное, чтобы успокоиться.  Задремал, приснилась какая-то ерунда.  А в четыре часа утра я был опять разбужен, на этот раз Хароном.  Все спят, а он разговаривает громко, на весь дом, словно, кроме него, здесь никого нет.  Я накинул халат и вышел в гостиную.  Господи, на него смотреть было страшно.  Я сразу понял, что переворот не удался.

Он сидел за столом, жадно поедал все, что ему приносила заспанная Артемида, и тут же на столе, прямо на скатерти, были разложены замасленные части какого-то огнестрельного оружия.  Он был небрит, глаза у него были красные, воспаленные, волосы взлохмачены и торчали слипшимися космами, и за едой он чавкал, как золотарь.  Он был без пиджака и, надо полагать, именно в таком виде заявился в дом.  Ничего в нем не осталось от главного редактора небольшой, но респектабельной газеты.  Сорочка на нем была разорвана и выпачкана землей, руки грязные, с обломанными ногтями, а на груди виднелись ужасные вспухшие царапины.  Поздороваться со мной он не подумал, только глянул сумасшедшими глазами и пробормотал, давясь пищей:  «Дождались, сволочи!»  Я пропустил это дикое приветствие мимо ушей, потому что видел:  человек не в себе, но сердце у меня упало, и ноги ослабели так, что я вынужден был тут же присесть на диван.  И Артемида была сильно испугана, хотя всячески старалась это скрыть.  Но Харон не обращал на нее никакого внимания, а только гаркал на всю округу:  «Хлеба!», или:  «Бренди, черт подери!», или:  «Где горчица, Арта?  Я уже двадцать раз просил!»  Никакого разговора в обычном смысле этого слова у нас не получилось.  Тщетно стараясь преодолеть сердцебиение, я спросил Харона, как он съездил.  В ответ он прорычал совершенно невразумительно, что съездил он по морде, да, видно, не тому, кому следовало.  Я попытался переменить тему, направить разговор в более мирное русло и осведомился насчет погоды в Марафинах.  Он посмотрел на меня, как будто я его смертельно оскорбил, и только прорычал в тарелку:  «Идиоты безмозглые...»  Решительно нельзя было с ним разговаривать.  Он все время ругался последними словами — и когда ужинал, и потом, когда, отодвинув локтем тарелки, принялся ободранными руками собирать свое оружие.  Хорошо еще, что Гермиона спит так крепко, она не присутствовала при этой сцене, она не переносит грубости.  Все у него были сволочи, и я никак не мог понять, что произошло.  В общем выходило так, что «вся эта сволочь докатилась в своем сволочизме до того, что теперь любая распоследняя сволочь может делать со всей этой сволочью что угодно, и никакая сволочь пальцем не пошевелит, чтобы помешать всей этой сволочи заниматься любым дерьмом».  Бедняжка Артемида стояла за его плечом, ломая пальцы, и слезы бежали по ее щекам.  Время от времени она умоляюще взглядывала на меня, но что я мог сделать?  Мне самому нужна была помощь, у меня словно пелена какая-то стояла перед глазами от нервного напряжения.  Ни на минуту не переставая ругаться, он собрал свое оружие (это оказался современный армейский автомат), вставил обойму и тяжело поднялся на ноги, сбросив на пол две тарелки.  Артемида, моя бедная девочка, с бледным без кровинки лицом так и потянулась к нему, и тогда он, казалось, немного смягчился.  «Ну-ну, малыш, — сказал он, перестав ругаться и неловко обнимая ее за плечи, — я мог бы взять тебя с собой, да только вряд ли это тебя обрадует.  Я ведь знаю тебя как облупленную».

Даже я ощутил мучительную необходимость, чтобы Артемида нашла сейчас какие-то нужные слова.  И, словно уловив мою телепатему, девочка, заливаясь слезами, задала ему главный, по моему мнению вопрос:  «Что же теперь с нами будет?»  Я сразу понял, что с Хароновой точки зрения это были совсем не самые нужные слова.  Он сунул автомат под мышку, похлопал Артемиду по заду и, неприятно оскалясь, сказал:  «Не беспокойся, детка, ничего нового с тобой не будет», — после чего направился прямо к выходу.  Но я не мог ему позволить уйти просто так, не давши никаких объяснений.  «Одну минутку, Харон, — сказал я, превозмогая слабость.  — Что же теперь будет?  Что с нами сделают?»  Этот мой единственный вопрос привел его в неописуемую ярость.  Он остановился на пороге, повернулся вполоборота и, как-то болезненно дергая коленом, прошипел сквозь зубы следующие странные слова:  «Хоть бы одна сволочь спросила, что она должна делать.  Так нет же, каждая сволочь спрашивает только, что с ней будут делать.  Успокойтесь, ваше будет царство небесное на Земле».  После этого он вышел, громко хлопнув дверью, и через минуту на улице заворчал, удаляясь, его автомобиль.

Следующий час прошел словно в аду.  У Артемиды началось нечто вроде истерики, хотя больше это напоминало приступ неудержимого бешенства.  Она перебила всю посуду, оставшуюся на столе, сорвала и швырнула в телевизор скатерть, стучала кулаком в дверь и сдавленным голосом кричала что-то вроде: «Так я для тебя дура?..  Дура я для тебя, да?..  А ты?..  А ты...  Да наплевать мне на тебя...  Ты как хочешь, и я как хочу!..  Понял?..  Понял?..  Понял?..  Еще прибежишь, еще на коленях!..»  Наверное, надо было дать ей воды, отшлепать ее по щекам и все такое, но сам я был распростерт на диване, и не было никого, кто бы принес мне таблетку валидола.  Кончилось тем, что Артемида умчалась к себе, не обратив на меня никакого внимания, а я, отлежавшись немного, дополз до кровати и забылся в каком-то полуобмороке.

Утро выдалось пасмурное, дождливое.  (Температура плюс семнадцать, облачность десять баллов, ветра нет.)  Объяснение Артемиды с Гермионой по поводу беспорядка в гостиной я, к счастью, проспал.  Знаю только, что был скандал и обе ходят надутые.  На лице Гермионы, когда она подавала кофе, явственно обозначилось намерение закатить выговор и мне, однако она промолчала.  Вероятно, я очень плохо выгляжу, а она женщина добрая, за что я ее и ценю.  После кофе я собрался было с силами сходить на «пятачок», но тут является мальчишка-рассыльный и приносит мне так называемую повестку, подписанную Полифемом.  Оказывается, я рядовой член «Добровольной Городской Антимарсианской Дружины», и мне уже предписывается «прибыть к десяти часам утра на площадь Согласия, имея при себе огнестрельное либо холодное оружие и запас пищи на три дня».  Да что я ему, молокосос какой-нибудь?  Разумеется, я из принципа никуда не пошел.  От Миртила, который все еще живет в палатке, я узнал, что с самого рассвета в мэрию прибывают фермеры, забирают там мешки с семенами нового злака и везут их к себе на поля.  Якобы урожай пшеницы, обреченный на уничтожение, скупается правительством на корню на выгодных условиях, вручается также задаток за урожай нового злака.  Фермеры подозревают во всем этом очередную аграрную аферу, но поскольку с них не требуют ни денег, ни письменных обязательств, не знают, что и подумать.  Миртил уверяет (меня!), что никаких марсианцев нет, потому что жизнь на Марсе невозможна, а есть просто новая аграрная политика.  Однако выехать из города он готов в любой момент и на всякий случай тоже взял себе мешок семян.  В газетах, как и вчера, одна пшеница и желудочный сок.  Если так пойдет дальше, я откажусь от подписки.  По радио — тоже пшеница и желудочный сок, я уже не включаю, а смотрю только телевизор, где все как было до путча.  Господин Никострат приехал на машине, Артемида выскочила ему навстречу, и они укатили.  Не желаю об этом думать.  Может быть, это судьба в конце концов.

Поскольку болтовня о пшенице и этом желудочном соке не прекращается, путч, по-видимому, все-таки удался.  Харон же, по свойственной ему неуживчивости, не получил того, на что рассчитывал, со всеми там рассорился и оказался в оппозиции.  Боюсь, что из-за него у нас еще будут неприятности.  Когда такие сумасшедшие, как Харон, берутся за автомат, они стреляют.  Боже мой, настанет ли когда-нибудь время, когда у меня не будет неприятностей?

.     .     .     .     .

Когда, позавтракав, я поднялся на чердак, чтобы произвести метеорологические наблюдения, я с некоторым удивлением заметил, что поля за городом приняли определенно синеватый оттенок.  Вдали поля до такой степени сливались с лазурью неба, что линия горизонта как таковая была совершенно размыта, хотя прозрачность воздуха была очень хороша и всякая дымка отсутствовала.  Эти новые марсианские семена взошли удивительно быстро.  Надо ожидать, что не сегодня-завтра они окончательно забьют пшеницу.

Придя на площадь, я обнаружил, что почти все наши, а также огромное количество прочих обывателей, которым надлежало бы быть сейчас на работе, фермеры, а также школьники, которым надлежало бы заниматься играми, столпились вокруг трех больших автофургонов, украшенных разноцветными плакатами и рекламными картинками.  Я подумал было, что это бродячий цирк, тем более что рекламы предлагали полюбоваться несравненными канатоходцами и другими обыкновенными героями манежа, однако Морфей, стоявший здесь уже давно, объяснил мне, что никакой это не цирк, а передвижные донорские пункты.  Внутри там помещаются специальные насосы с кишками, и при каждом насосе сидит здоровенный детина в докторском халате, который предлагает каждому, кто заходит, отсосать излишки, и дает удивительную цену:  пятерку за стакан.  «Какие излишки?»  — спросил я.  Оказалось, что излишки желудочного сока.  Весь мир помешался на желудочном соке.

.     .     .     .     .

 

Все наши были уже там, все с дробовиками, а некоторые и с белыми повязками на рукавах.  Полифем напялил старую военную фуражку и, обливаясь потом, произносил речь.  У него выходило, что злодеяния марсиан стали уже абсолютно нестерпимыми, и что все патриоты стонут и обливаются кровью под их игом, и что пришла, наконец, пора дать настоящий отпор.  А виною всему, утверждал Полифем, являются дезертиры и предатели вроде толстозадых зажравшихся генералов, аптекаря Ахиллеса, труса Миртила и этого отступника Аполлона.

В глазах у меня потемнело, когда я услыхал последние слова.  Я совершенно потерял дар речи и опомнился только, заметив, что никто, кроме меня, Полифема не слушает.  Все, оказывается, слушали не одноногого дурака, а Силена, который только что вернулся из мэрии и рассказывал, будто налоги впредь будут взиматься исключительно желудочным соком и что из Марафин пришло указание, приравнивающее отныне желудочный сок к обычным денежным единицам.  Желудочный сок якобы будет теперь иметь хождение наравне с деньгами и все банки и сберегательные кассы готовы обменивать его на валюту.  Желчный Парал сейчас же заметил:  «Окончательно докатились.  Золотой запасец порастранжирили и теперь желудочным соком деньги обеспечить пытаются».  — «Как же это так?  — сказал Димант.  — Не понимаю.  Это что же, теперь нужно будет посуду специальную заводить, вроде кошельков?  А если я им воды вместо сока принесу?»  «Слушай, Силен, — сказал Морфей.  — Я тебе десятку должен.  Соком возьмешь?»  Очень он оживился, вечно ему денег не хватало на выпивку, вечно он пил за чужой счет.  «Хорошие времена, старички!  — воскликнул он.  — Захочется мне, например, выпить, иду это я в банк, выделяю им излишки, получаю наличными и — в трактир».  Тут Полифем снова заорал.  «Купили вас!  — орал он.  — Продались марсианам за желудочный сок!  Вы тут продались, а они вон по городу разъезжают, как по своему Марсу!»

.     .     .     .     .

 

Не выношу я этих военных игр и в особенности, если командует Полифем.  Садизм какой-то.  Были, помню, у нас в городе противоатомные учения, так он для полной имитации разбросал везде дымовые шашки, чтобы никто не манкировал противогазами.  Сколько людей отравилось — это же кошмар.  Он же унтер-офицер, ему ничего поручать нельзя.  Или однажды приперся в школу на урок гимнастики, преподавателя изругал последними словами и принялся на своей ноге показывать ребятишкам строевой шаг.  Ведь если его в патруль поставить, он будет палить из своего дробовика по каждому, пока в город продовольствие подвозить не перестанут.  Он и по марсианам, пожалуй, шарахнет, чего доброго, а те в отместку возьмут и город сожгут.  Но наше старичье как дети, ей-богу.  В патрули так в патрули.  Плюнул я демонстративно и пошел в мэрию.

Господин Никострат полировал ногти и на мои стесненные вопросы ответил примерно так.  Финансовая политика правительства в новых условиях несколько меняется.  Большую роль в денежном обращении будет теперь играть так называемый желудочный сок.  Следует ожидать, что в ближайшее время указанный сок начнет иметь хождение наравне с деньгами.  Специального распоряжения о пенсиях пока нет, но есть веские основания полагать, что раз налоги принимаются так называемым желудочным соком, то и пенсии будут выплачиваться все тем же так называемым желудочным соком.  Сердце у меня упало, но я собрался с духом и прямо спросил господина Никострата, нельзя ли понимать его слова так, что этот так называемый желудочный сок не является собственно желудочным соком, а представляет собой некий символ новой финансовой политики.  Господин Никострат неопределенно пожал плечами и, продолжая рассматривать ногти, произнес:  «Желудочный сок, господин Аполлон, это желудочный сок».  «Зачем же мне желудочны сок?» — спросил я в полном отчаянии.  Он вторично пожал плечами и заметил:  «Вы же прекрасно знаете, что желудочный сок необходим каждому человеку».  Мне было абсолютно ясно, что господин Никострат либо врет, либо чего-то недоговаривает.  Я так отчаялся, что потребовал свидания с господином мэром.  Но мне было отказано.  Тогда я покинул мэрию и записался в патруль.

Если человеку, беспорочно проработавшему тридцать лет на ниве народного просвещения, предлагают в награду пузырек желудочного сока, то этот человек вправе демонстрировать любую степень негодования.  Марсиане тут виноваты или не марсиане не имеет решительно никакого значения.  Я не выношу никаких анархических действий, но за свои права готов драться с оружием в руках.  И хотя всем понятно, что протест мой носит чисто символический характер, пусть они об этом задумаются, пусть они знают, что имеют дело не с тварью бессловесной.

.     .     .     .     .

 

Неожиданно машина остановилась.  И конечно же, она остановилась перед особняком господина Лаомедонта.  Помнится, я с горечью подумал:  ведь есть же на свете люди, для которых новый ли президент, старый ли президент, марсиане, или кто-нибудь еще — не составляет никакой разницы.  Всегда, думал я, любая власть относится к ним с уважением и вниманием, которого они отнюдь не заслуживают и даже, если говорить об уважении, наоборот.  Однако произошло нечто совершенно неожиданное.  Справедливо полагая, что из машины сейчас кто-то выйдет и я увижу, наконец, живого марсианина, я остановился в сторонке и стал наблюдать вместе с другими обывателями, ход мыслей которых совпадал, по-видимому, с моим.  К нашему изумлению и разочарованию, из машины, однако, вышли вовсе не марсиане, а какие-то приличные молодые люди в узких пальто и одинаковых беретах.  Трое из них подошли к парадному входу и позвонили, а двое в свободных позах, засунув руки глубоко в карманы своих пальто, расположились рядом с машиной, опершись на нее разными частями тела.  Парадная дверь открылась, трое вошли внутрь, и оттуда сейчас же донеслись странные, не очень громкие звуки, словно кто-то один принялся там небрежно передвигать мебель, а другие стали размеренными ударами выбивать ковер.  Двое, оставшиеся возле машины, не обращали на эти звуки никакого внимания.  Они пребывали в прежних позах, один рассеянно смотрел вдоль улицы, а другой, позевывая, разглядывал верхний этаж особняка.  Не переменили они позу и через минуту, когда из парадной двери медленно и осторожно, как слепой, вышел мой обидчик, шофер господина Лаомедонта.  Лицо его было бледно, рот широко раскрыт, глаза выпучены и стеклянны, а обе руки он крепко прижимал к животу.  Сойдя на тротуар, он прошел несколько шагов, с кряхтением сел, посидел немного, сутулясь все больше и больше, а затем повалился на бок, скорчился, перебрал ногами и замер неподвижно.  Должен признаться, что сначала я ничего не понял.  Все происходило так неторопливо, в такой спокойной деловой обстановке, на фоне такого обычного городского шума, что у меня невольно возникло и укрепилось ощущение, будто так, собственно, и должно быть.  Я не испытывал никакого беспокойства и не искал никаких объяснений.  Я так доверял этим молодым людям, таким приличным, таким сдержанным...  Вот один из них рассеянно поглядел на лежащего шофера, закурил сигарету и снова стал разглядывать верхний этаж.  Мне даже показалось, что он улыбается.  Потом послышался топот ног, и из подъезда один за другим вышли:  молодой человек в узком пальто, промакивающий губы платочком; господин Лаомедонт в роскошном восточном халате, без шляпы и в наручниках; другой молодой человек в узком пальто, снимающий на ходу перчатки; и наконец, третий молодой человек в узком пальто, нагруженный оружием.  Правой рукой он прижимал к груди три или четыре автомата, в левой руке он нес несколько пистолетов, просунув палец сквозь спусковые скобы, и еще на каждом плече у него висело по ручному пулемету.  На господина Лаомедонта я взглянул только один раз, и этого было вполне достаточно — у меня до сих пор сохранилось впечатление чего-то красного, мокрого и липкого.  Вся кавалькада неторопливо пересекла тротуар и скрылась в недрах машины.  Оставшиеся снаружи двое молодых людей лениво оттолкнулись от полированного борта, подошли к лежащему шоферу, осторожно взяли его за руки и за ноги и, слегка раскачав, бросили в подъезд.  Один из них затем извлек из кармана и аккуратно приклеил рядом со звонком какую-то бумагу, после чего машина, не разворачиваясь, с прежней скоростью двинулась в обратном направлении, а оставшиеся молодые люди с самым скромным видом прошли через расступившуюся толпу и скрылись за углом.

Когда я очнулся от столбняка, в который был ввергнут неожиданностью и необычайностью случившегося, и вновь обрел способность размышлять, я ощутил нечто вроде психического потрясения, как если бы передо мною свершилось поворотное действие истории.  Я уверен, что нечто подобное пережили и ощутили и остальные свидетели.  Мы все сгрудились перед подъездом, но никто не решался войти внутрь.  Я надел очки и через головы прочитал прокламацию, наклеенную под звонком.  Прокламация гласила:  «Наркотики — яд и позор нации!  Пришла пора покончить с наркотиками.  И мы с ними покончим, а вы нам поможете.  Беспощадно покараем тех, кто распространяет наркотики».

.     .     .     .     .

 

Погода мне благоприятствовала, я спокойно ехал по пустынному шоссе между синеющими полями и обдумывал возможные варианты своих действий в зависимости от различных обстоятельств.  Однако, как всегда, очень скоро обнаружилось непредвиденное.  Примерно в сорока километрах от города двигатель начал чихать, машина задергалась, стала плохо тянуть, а потом и совсем остановилась.  Случилось это на вершине холма, и когда я вылез на дорогу, передо мной открылся мирный сельский пейзаж, выглядевший, правда, несколько непривычно из-за синевы зреющих злаков.  Помню, что, несмотря на задержку, я был совершенно спокоен и не удержался полюбоваться разбросанными в отдалении аккуратными белыми фермами.  Синие хлеба стояли очень высоко, достигая местами человеческого роста.  Никогда доселе в наших краях не урождались такие обильные хлеба.  Шоссе, прямое как стрела, просматривалось до самого горизонта.

Я открыл капот и некоторое время осматривал двигатель, надеясь найти неисправность.  Но я слишком неважный механик, и довольно скоро, отчаявшись, я выпрямил усталую спину и огляделся, пытаясь сообразить, у кого можно получить помощь.  Однако ближайшая ферма была все-таки слишком далеко, а на дороге виднелась только одна машина, которая приближалась со стороны Марафин, двигаясь с довольно высокой скоростью.  Сначала я обрадовался, но вскоре, к своему большому сожалению, убедился, что это одна из черных марсианских машин.  Впрочем, я не потерял надежды полностью, потому что помнил, что в марсианских машинах могут находиться и обыкновенные люди.  Перспектива голосовать этот мрачный, черный механизм не слишком меня прельщала, боязно было, что там могут оказаться все-таки марсиане, к которым я испытывал инстинктивный страх.  Но что мне оставалось делать?  Я вытянул руку поперек шоссе и сделал несколько шагов навстречу машине, достигшей уже подножия холма.  И тут началось ужасное.

Машина была в пятидесяти метрах от меня, когда сверкнула вдруг желтая вспышка, машина подпрыгнула и встала дыбом.  Раздался громовой удар, шоссе заволоклось облаком дыма.  Затем я увидел, что машина словно бы пытается взлететь, она уже поднялась было над облаком, сильно кренясь набок, но тут рядом с нею одна за другой сверкнули еще две вспышки, двойной удар перевернул ее, и она всей тяжестью грохнулась об асфальт, так что я ощутил содрогание почвы своими ослабевшими от неожиданности ногами.  Страшная авария, подумалось мне в первый момент.  Машина загорелась, и из нее стали выбираться какие-то охваченные огнем черные фигуры.  В ту же минуту поднялась стрельба.  Я не мог понять, кто стреляет, откуда стреляют, но я отчетливо видел, в кого стреляют.  Черные фигурки метались в дыму и пламени и падали одна за другой.  Сквозь треск выстрелов я услышал душераздирающие нечеловеческие крики, и вот уже все они лежали, распростертые возле опрокинутой машины, продолжая гореть, а стрельба все еще не прекращалась.  Потом машина взорвалась с ужасающим треском, белый неземной свет ударил меня по глазу, и горячий плотный воздух хлестнул мне в лицо.  Я невольно зажмурился, а когда я вновь открыл глаза, то с ужасом увидел, как прямо ко мне вверх по шоссе бежит, раскорячившись, словно огромная обезьяна, черное существо, объятое пламенем, и хвост черной копоти тянется следом за ним.  В ту же секунду из синих хлебов слева от меня выскочил человек в военной форме, с автоматом наперевес, остановился посередине дороги спиной ко мне, быстро присел на корточки и принялся расстреливать черную пылающую фигуру почти в упор.  Ужас мой стал так велик, что первое оцепенение покинуло меня, я нашел в себе силы повернуться и со всех ног бросился к своему автомобилю.  Как безумный я нажимал на стартер, ничего не видя перед собой, забыв, что двигатель не работает, а потом силы вновь покинули меня, и я остался сидеть в машине, бессмысленно глядя перед собой, пассивный и оглушенный свидетель страшной трагедии.  Безразличие овладело мною.  Словно во сне я видел, как на шоссе выходят один за другим вооруженные люди, как они окружают место катастрофы, нагибаются над горящими телами, переворачивают их и обмениваются короткими возгласами, едва слышными за шумом крови, бьющейся у меня в висках.  У подножия холма их собралось четверо, а человек в военной форме, судя по погонам — офицер, стоял на прежнем месте, в нескольких шагах от последнего убитого, и перезаряжал свой автомат.  Потом я увидел, как он неторопливо приблизился к лежащему, наклонил дуло автомата и дал короткую очередь.  Лежащий отвратительно дернулся, и меня тут же вырвало прямо на руль и на брюки.  А потом началось самое страшное.

Офицер быстро оглядел небо, затем повернулся ко мне, посмотрел — я никогда не забуду этого холодного беспощадного взгляда — и, держа автомат за рукоятку, направился к моей машине.  Я слышал, как стоящие внизу что-то ему кричат, но он не обернулся.  Он шел ко мне.  Вероятно, на несколько секунд я впал в беспамятство, потому что дальше ничего не помню до того момента, когда очутился стоящим рядом со своим автомобилем перед этим офицером и еще двумя инсургентами.  Боже, что это были за люди!  Все трое были давно не бриты и грязны, одежда их была измазана и обтрепана, и мундир офицера тоже был в безобразном состоянии.  Офицер был в каске, один из штатских — в черном берете, другой, носивший очки, был вообще без головного убора.  «Вы что, оглохли?»  — резко говорил офицер, тряся меня за плечо, а человек в берете морщился и цедил сквозь зубы:  «Да оставьте вы его, зачем вам это нужно?»  Я собрал остатки своих слабых сил и заставил себя говорить спокойно, потому что понимал, что речь идет о моей жизни.  «Что вам угодно?»  — спросил я.  «Натуральный обыватель, — сказал человек в берете.  — Ничего он не знает и ничего знать не хочет!»  — «Подождите, инженер, — раздраженно сказал офицер.  — Кто вы такой?  — спросил он меня.  — Что вы здесь делаете?»  Я, ничего не скрывая, объяснил ему все, и, пока я говорил, он все время озирался и то и дело оглядывал небо, словно боялся дождя.  Человек в берете один раз прервал меня, крикнув:  «Я не желаю рисковать!  Я ухожу, а вы как хотите!»  — После чего повернулся и побежал вниз.  Но двое остались и выслушали меня до конца, а я все пытался угадать по их лицам свою судьбу, но ничего хорошего для себя не видел, и тогда мне в голову пришла спасительная мысль, и я, забыв про все, что только что говорил, сразу выпалил:  «Имейте в виду, господа, я тесть господина Харона».  — «Какого Харона?»  — спросил инсургент в очках.  «Главного редактора окружной газеты».  — «Ну и что?» — спросил инсургент в очках, а офицер все оглядывал небо.  Я растерялся:  они явно не знали Харона.  Но я все-таки сказал:  «Мой зять в первый же день взял автомат и ушел из дому».  «Вот как?  — спросил инсургент в очках.  — Это делает ему честь».  — «Все это вздор, — сказал офицер.  — Что у вас в городе?  Что с войсками?» — «Не знаю, — сказал я.  — У нас в городе все тихо».  — «Вход в город свободный?»  — спросил офицер.  «По-моему, да, — сказал я и счел своим долгом добавить:  — Но вас могут задержать патрули городской антимарсианской дружины».  — «Что?  — сказал офицер, и на ожесточенном лице его впервые изобразилось что-то похожее на удивление.  Он даже перестал смотреть на небо и стал смотреть на меня.  — Какая дружина?»  «Антимарсианская, — сказал я.  — Во главе с унтер-офицером Полифемом.  Может быть, вы знаете?  Он инвалид».  «Чертовщина какая-то, — сказал офицер.  — Можете вы нас отвезти в город?»  У меня упало сердце.  «Разумеется, — сказал я.  — Но мой автомобиль...»  — «Да, — сказал офицер.  — Что у вас там с ним?»  Я набрался решимости и соврал:  «Кажется, заклинило двигатель».  Офицер присвистнул и, не говоря больше ни слова повернулся и скрылся в хлебах.  Инсургент в очках продолжал пристально меня разглядывать, а потом вдруг спросил:  «У вас есть внуки?»  — «Да!  — соврал я в полном отчаянии.  — Двое!  Одни грудной...»  Он сочувственно покивал.  «Ужасно, — сказал он.  — Вот это мучит меня больше всего.  Они ничего не знают и теперь никогда не узнают...»

Я ничего не понимал из его слов, и я ничего не хотел понимать, я молился только, чтобы он скорее ушел и ничего мне не сделал.  Почему-то мне вдруг представилось, что этот тихий человек в очках — самый страшный из них.  Несколько секунд он ждал моего ответа, а потом закинул свой автомат за плечо и сказал:  «Советую вам поскорее уходить отсюда.  До свидания».  Я не стал даже дожидаться, пока он скроется.  Я повернулся и как мог быстро пошел с холма в сторону города.  Словно какая-то буря несла меня на своих крыльях.  Я не чувствовал ног, я не ощущал одышки, кажется, я слышал какой-то механический рокот и гул за своей спиной, но я даже не обернулся, а только попробовал бежать.  Но отошел я недалеко, когда навстречу мне с проселочной дороги вывернул небольшой грузовик, битком набитый фермерами.  Я был в полубеспамятстве, но нашел в себе силы преградить им дорогу.  Я замахал руками и закричал: «Стойте!  Туда нельзя!  Там партизаны!»  Грузовик остановился, меня окружили грубые простые люди, почему-то вооруженные винтовками.  Меня хватали за грудь, трясли, ругали черными словами, я ничего не понимал, я был в ужасе и только через некоторое время сообразил, что меня принимают за пособника инсургентов.  Ноги мои подкосились, но тут из кабины вылез шофер, оказавшийся, к счастью, моим бывшим учеником.  «Да что вы, ребята!  — заорал он, хватая за руки замахивающихся.  — Это же господин Аполлон, городской учитель!  Я его знаю».  Не сразу, но в конце концов все успокоились, и я рассказал о том, что видел.  «Ага, — сказал шофер.  — Так мы и поняли.  Сейчас мы их выловим.  Пошли ребята».  Я хотел продолжать свой путь в город, но он убедил меня, что мне безопаснее быть с ними, а машину мою он спокойненько починит, пока ребята будут ловить бандитов.  Меня подсадили в кабину, и грузовик покатился к месту трагедии.  Вот и вершина холма, вот мой автомобиль, но дальше дорога была совершенно пуста.  Не было ни трупов, ни обломков, только остались горелые пятна на асфальте, да неглубокая выбоина на том месте, где произошел взрыв.  «Понятное дело, — сказал шофер, останавливая грузовик.  — Подобрали уже.  Во-он они летят...»  Все загомонили и стали тоже указывать на горизонт в сторону Марафин, но, как я ни всматривался в безмятежное небо своим единственным глазом, так ничего и не увидел.

Потом фермеры со сноровкой, свидетельствующей об определенном опыте, без лишней суеты и споров разбились на две группы по десять человек.  Группы эти рассыпались в цепи и пошли прочесывать хлеба — одна направо, другая налево.  «У них автоматы, — предупредил я.  — И гранаты тоже, кажется, есть».  — «Это нам хорошо известно», — отвечали мне, и через некоторое время донеслись крики, говорящие о том, что облава напала на след.  Шофер тем временем занялся починкой моей машины, а я, присевши на заднее сиденье, откинулся в блаженном полузабытьи, наконец-то получив время для нервного отдохновения.  Шофер не только устранил неисправность (оказалось, что в бензопроводе воздушная пробка), но и почистил переднее сиденье, испачканный мною руль и приборный щиток.  Слезы благодарности выступили у меня на глазах, я пожал ему руку и уплатил сколько мог.  Он остался доволен.  Этот простой добрый человек (я так и не смог вспомнить его имени) оказался, кроме того, и весьма разговорчивым в отличие от большинства фермеров, людей тоже простых и добрых, но угрюмых и замкнутых.  Он многое объяснил мне из происходящего.  Оказывается, инсургенты, которых народ называл попросту бандитами, появились в округе уже на другой день после пришествия марсиан.  Первое время они дружески общались с фермерами, и тогда выяснилось, что большинство из них было жителями Марафин, людьми, как правило, образованными и на первый взгляд безобидными, если не считать военных.  Намерения их остались для фермеров непонятными.  Вначале они призывали сельских жителей подняться против новой власти, но необходимость в этом объясняли крайне смутно — все твердили о гибели культуры, о вырождении и прочих книжных вещах, не задевающих интересы сельского человека.  Однако фермеры их кормили и давали им ночлег, потому что обстановка оставалась неясной и еще неизвестно было, чего можно ожидать от новых порядков.  Когда же обнаружилось, что от новых властей ничего плохого, кроме хорошего, не видно, когда власть, давши хорошую цену, скупила на корню урожай (даже не урожай, а всходы), когда она выдала щедрый аванс под урожай синего хлеба, когда словно с неба стали падать деньги за бесполезный до того желудочный сок и когда, с другой стороны, выяснилось, что бандиты устраивают засады против представителей администрации, везущих в деревню деньги, когда уполномоченный из Марафин ясно дал понять, что с этим безобразием надобно для всеобщей пользы скорее кончать, тогда отношение к инсургентам совершенно переменилось.

Несколько раз мы прерывали нашу беседу и прислушивались.  С полей доносились редкие выстрелы, и каждый раз мы удовлетворенно кивали друг другу и перемигивались.  Я уже совсем оправился и сел за руль, чтобы развернуть машину домой (у меня и в мыслях, конечно, не осталось продолжать путь в Марафины:  бог с ним, с Алкимом, раз на дорогах такое творится), когда облава возвратилась на шоссе.  Сначала четверо фермеров притащили к грузовику два неподвижных тела.  Одного убитого я узнал — это был человек в берете, которого офицер называл инженером.  Другой, юноша, почти мальчик, был мне незнаком.  С некоторым облегчением я заметил, что он, к счастью, не убит, а только тяжело ранен.  Затем гурьбой, весело переговариваясь, вернулись и остальные участники облавы.  Они привели пленного со связанными руками, которого я тоже узнал, хотя теперь он был без очков.  Победа была полная, никто из фермеров не пострадал.  Я испытал большое моральное удовлетворение, видя, как эти простые люди, еще, казалось бы, разгоряченные боем, выказывают тем не менее несомненное душевное благородство, обращаясь с поверженным противником почти по-рыцарски.  Раненому перевязали раны и довольно бережно уложили в кузов.  Пленному хотя и не развязали рук, но дали напиться и сунули в рот сигарету.  «Ну вот и сделали дело, — сказал мой друг шофер.  — Теперь в округе поспокойнее станет».  Я счел своим долгом сообщить, что инсургентов было по крайней мере пятеро.  «Ничего, ответил он.  — Значит, двое ушли.  Никуда они не денутся.  Что в нашей округе, что в соседней — порядки одни.  Перебьют или переловят».  — «А этих вы куда отправите?»  — спросил я.  «Отвезем.  Тут километрах в сорока есть марсианский пост.  Там их всех принимают:  и живых, и мертвых, каких доставишь».  Я еще раз поблагодарил его, пожал ему руку, и он отправился к своему грузовику, сказавши остальным:  «Поехали, что ли?» И тут пленного провели мимо меня, и он приостановился на секунду и взглянул мне прямо в лицо своими близорукими глазами.  Может быть, мне это показалось.  Теперь я надеюсь, что мне это показалось.  Но в глазах его было нечто такое, отчего сердце мое упало.  Бездарный мир!  Нет, я не оправдываю этого человека.  Он экстремист, он партизан, он убивал и должен быть наказан, но я же не слепой.  Я отчетливо видел, что это благородный человек.  Не чернорубашечник, не невежда, а человек с убеждениями.  Впрочем, теперь я надеюсь, что я ошибся.  Всю жизнь я страдаю оттого, что думаю о людях хорошо.

Грузовик покатил в одну сторону, я — в другую, и через час я был уже дома, разбитый до последней степени, измученный и больной.  Замечу, кстати, что господин Никострат сидел в гостиной и Артемида угощала его чаем.  Однако мне было не до них.  Гермиона принялась хлопотать вокруг меня, расстелила постель, положила мне лед на сердце, и скоро я уснул, а когда проснулся ночью, то понял, что экзема у меня вновь обостряется.  Это была ужасная мучительная ночь.

Температура плюс семнадцать градусов, облачность десять баллов, проливной дождь.

Да, они бунтовщики, люди вредные для всеобщего спокойствия.  И все-таки я не могу не пожалеть их, насквозь промокших, грязных, загнанных, подобно зверям.  И во имя чего?  Что это анархизм?  Протест против несправедливости?  Но против какой?  Я их решительно не понимаю.  Странно, сейчас я припоминаю, что при облаве не было ни автоматных очередей, ни разрывов гранат.  Должно быть, у них кончились боеприпасы.

.     .     .     .     .

 

Одноногий Полифем, со своей стороны, рассказал следующее.  Вчера ночью, когда он нес патрульную службу на Парковой улице, к нему бесшумно подкрались четыре марсианские машины.  Незнакомый голос на ломаном языке и с неприятным шипением осведомился у него, как проехать к трактиру, и хотя трактир не является объектом государственной важности, Полифем просто из гордости и презрения к завоевателям отказался ответить, так что марсиане поехали дальше не солоно хлебавши.  Полифем уверял нас, что жизнь его при этом висела на волоске, он даже заметил якобы длинные черные стволы, направленные прямо на него, но в упорстве своем не колебался ни секунды.

«А тебе что, жалко было сказать?  — спросил Миртил, не забывший еще оскорбление, нанесенное его семейству.  — Знаю я таких сволочей.  Приедешь, бывало, в незнакомое место, захочется тебе выпить, так нипочем не скажут, где трактир».

Дело опять чуть было не дошло до драки, но тут подошел Пандарей и, радостно улыбаясь, сообщил, что Минотавра, наконец, у нас из города забрали.  Марсиане забрали.  Подозревают Минотавра в связях с террористами и в саботаже.  Мы все возмутились:  оставлять в самое жаркое время года город без ассенизатора — да это же преступление!

«Хватит!  — орал одноногий Полифем.  — Довольно терпеть проклятое иго!  Патриоты, слушай мою команду!  Ста-ановись!»  Мы уже начали строиться, когда Пандарей всех успокоил, сказавши, что марсиане намерены в ближайшую неделю начать работы по прокладке канализации, а пока вместо Минотавра будет младший полицейский.  Все сказали, что это другое дело, и вновь перешли к разговорам о террористах.  И о том, что это все-таки свинство — устраивать засады.

Димант рассказал, вращая глазами, жуткую историю, что по городу третий день ходят какие-то люди и угощают встречных конфетами.  «Съешь такую конфету — и брык!  — готов».  Надеются таким образом отравить всех марсиан.  Мы, конечно, в эту историю не поверили, но стало как-то жутко.

Тут Калаид, который уже давно дергался и брызгал, вдруг ляпнул:  «А в-в-вот у Аполлона у самого зять террорист».  От меня сразу как-то отшатнулись, а Пандарей, выпятив челюсть веско заявил:  «Это точно.  Есть такие сведения и у нас».

Я возмутился до последней степени и заявил им всем, что, во-первых, тесть за зятя не отвечает; во-вторых, у самого Пандарея племянник в прошлом году сел на пять лет за развратные действия; в-третьих, с Хароном я всегда был на ножах, это любой может подтвердить, и в-четвертых, ничего такого я за Хароном не знаю — уехал человек в командировку, и ни слуху от него, ни духу.  Это были неприятные минуты, но вздорность обвинения была настолько очевидна, что все кончилось благополучно, и разговор пошел о желудочном соке.

Оказывается, все наши уже второй день сдают желудочный сок и получают за него наличными.  Один я в стороне.  Всегда я каким-то непонятным образом оказываюсь в стороне от того, что мне выгодно.  Есть на свете такие неустроенные люди:  в казармах они вечно чистят сортиры, на фронте они попадают в «котлы», все неприятности они получают первыми, все блага они получают последними.  Так вот я один из таких.  Ну ладно.  Все наши хвастались, как они теперь довольны.  Еще бы не быть довольным!

.     .     .     .     .

 

За нашим столиком возобновился старый спор о желудочном соке.  Что это такое, куда он годится, для чего он марсианам и для чего он нам самим.  Ахиллес объяснил, что человеку желудочный сок нужен для переваривания пищи, пищу переваривать без него было бы невозможно.  Но авторитет его был уже подорван, и никто ему не поверил.  «Ты бы заткнулся, старая клизма, — сказал ему Полифем.  — Чего там — невозможно.  Третий день сдаю этот сок, и ничего, перевариваю.  Тебе бы так переваривать».

С горя обратились за консультацией к Калаиду, но это, естественно, ничем не кончилось.  Калаид после долгих судорог, за которыми в томительном ожидании следил весь трактир, выпалил только:  «Ж-ж-жандарм в тридцать лет уже старик, если хочешь знать».  Слова эти имели касательство к какому-то полузабытому разговору, происходившему еще на «пятачке» и до обеда, и вообще предназначались не нам, а Пандарею, который уже давным-давно ушел на дежурство.  Мы оставили Калаида рожать ответ на наш вопрос, а сами пустились в спекуляции.  Силен предположил, что цивилизация Марса зашла в тупик в физиологическом отношении, собственный сок они уже вырабатывать не могут и им приходится осваивать другие источники.  Япет подал голос из-за стойки, заявив, что марсиане используют желудочный сок в качестве бродила для производства особого вида энергии.  «Вроде атомной», — добавил он, подумав.  А дурак Димант, никогда не отличавшийся смелым полетом фантазии, заявил, что человеческий желудочный сок для марсиан все равно, что для нас коньяк или пиво, скажем, можжевеловая водка, и этим заявлением испортил аппетит всем, кто в тот момент закусывал.  Кто-то предположил, что марсиане добывают из желудочного сока золото или редкие металлы, и это явно безграмотное предположение натолкнуло Морфея на очень верную мысль.  «Старички, — сказал он.  — А ведь в самом деле, золото они из него добывают или энергию, а надо понимать, что наш желудочный сок для марсиан — вещь очень важная.  Не одурачили бы они нас, а?»  Сначала его никто не понял, но потом до нас дошло, что настоящей цены на желудочный сок никто ведь не знает и что это за цена, которую назначили марсиане, — неизвестно.  Вполне возможно, что марсиане, люди, надо думать, практичные, выгоняют из этого предприятия непропорционально большой доход, пользуясь нашим невежеством.  «Скупают у нас по дешевке, — взбеленился одноногий Полифем, — а потом, стервецы, загоняют на какую-нибудь комету по настоящей цене!»  Я рискнул поправить его, что не на комету все-таки, а на планету, на что он с присущей ему грубостью предложил мне сначала залечить глаз, а потом уже вступать в споры.

.     .     .     .     .

 

В гостиной господин Никострат, заняв кресло Харона, сидел напротив Артемиды и пил чай с вареньем.  Я не стал вмешиваться в это дело.  Во-первых, Харон, по-видимому, уже отрезанный ломоть, и неизвестно, вернется ли он вообще, а во-вторых, где-то неподалеку находилась Гермиона, а от меня так разило спиртным, что я даже сам это чувствовал.  Поэтому я предпочел тихонько проскользнуть в свою комнату, не обращая на себя ничьего внимания.  Я переоделся и просмотрел газеты.  Просто удивительно!  Шестнадцать полос, и ничего существенного.  Словно вату жуешь.  Опубликована пресс-конференция президента.  Два раза ее прочитал и ничего не понял — сплошной желудочный сок.

Пойду посмотрю, как там Гермиона.

12 июня

Температура плюс двадцать градусов, облачность ноль баллов, ветра нет.  От этой синюховки отвратительная отрыжка.  Разыгралась мигрень, весь день сидел дома.  Появилась гастрономическая новинка — синий хлеб.  Гермиона хвалит, Артемиде тоже понравилось, а я вот ел без всякого аппетита.  Хлеб как хлеб, только синий.

13 июня

Наконец-то летняя погода, кажется, установилась.  Температура плюс двадцать два, облачно...

Ну и дела!  Не знаю даже с чего и начинать.  Насчет пенсии ничего не известно, но в конце концов речь сейчас не об этом.  Только это я начал сегодняшнюю запись, как вдруг слышу — подъезжает машина.  Я было подумал, что это Миртил привез с фермы обещанную четверть синюховки, и выглянул посмотреть.  И как раз вовремя выглянул.  Сначала я увидел, что под фонарем стоит незнакомый легковой автомобиль, очень роскошный, а потом заметил, что по саду, прямо к скамеечке, где устроились с вечера Артемида с господином Никостратом, решительным шагом направляется Харон.  Я глазом моргнуть не успел, как господин Никострат кубарем вылетел за ограду.  Вслед ему Харон с силой сверхчеловеческой запустил тросточку и шляпу, но господин Никострат не остановился, чтобы подобрать их, а только ускорил бег.  Затем Харон занялся Артемидой.  Мне было плохо видно, что между ними происходило, но у меня такое впечатление, что вначале Артемида попыталась упасть в обморок, однако, когда Харон залепил ей оплеуху, отказалась от своего намерения и решила показать свой знаменитый характер.  Она испустила протяжный, неприятный для слуха визг и полоснула Харона ногтями по физиономии.  Повторяю, всего этого я не видел.  Но когда спустя несколько минут я выглянул в гостиную, Харон, как тигр в клетке, расхаживал из угла в угол, заложив руки за спину, и на носу у него багровела свежая царапина.  Артемида же деловито собирала на стол, и я заметил, что лицо ее выглядит несколько асимметрично.  Я не выношу семейных сцен, у меня от них все слабеет внутри и хочется уйти куда-нибудь и ничего не видеть и не слышать.  Однако Харон заметил меня прежде, чем я успел скрыться, и противу всяких ожиданий поздоровался со мною так приветливо и тепло, что я счел необходимым войти в гостиную и завязать с ним беседу.

Прежде всего я был приятно поражен тем обстоятельством, что Харон выглядел совсем не так, как я ожидал.  Это был совсем не тот заросший и ободранный бродяга, который бряцал здесь оружием и бранился неделю назад.  Собственно, я ожидал, что он будет еще более ободран и грязен.  Однако передо мною сидел прежний Харон мирного времени, гладко выбритый, хорошо причесанный, элегантно и со вкусом одетый.  Только багровая царапина на носу несколько портила общее впечатление, да цвет лица, непривычно смуглый, свидетельствовал о том, что последние дни этому кабинетному работнику пришлось много бывать под открытым небом.

Пришла Гермиона в бигуди, извинилась за свой вид и тоже присела за стол, и вот мы сидим, как встарь, вчетвером, единой мирной семьей.  До тех пор пока женщины не удалились, убрав со стола посуду, разговор вертелся вокруг общих тем:  о погоде, о здоровье, о том, кто как выглядит.  Но когда мы остались одни, Харон закурил сигару и сказал, странно глядя на меня:  «Ну что, отец, проиграно наше дело?»  В ответ я только пожал плечами, хотя мне очень хотелось сказать, что если чье-нибудь дело и проиграно, то, во всяком случае, не наше.  Впрочем, Харон, по-моему, и не ожидал ответа.  При женщинах он сдерживался, и только сейчас я заметил, что он находится в состоянии почти болезненного возбуждения, в том самом состоянии, когда человек способен переходить от нервного смеха к нервному плачу, когда внутри у него все кипит и он испытывает неодолимую потребность излить это кипение в словах и поэтому говорит, говорит, говорит.  И Харон говорил.

У людей больше нет будущего, говорил он.  Человек перестал быть венцом природы.  Отныне и присно и во веки веков человек будет рядовым явлением натуры, как дерево или лошадь, и не больше.  Культура и вообще весь прогресс потеряли всяческий смысл.  Человечество больше не нуждается в саморазвитии, его будут развивать извне, а для этого не нужны школы, не нужны институты и лаборатории, не нужна общественная мысль, философия, литература — словом, не нужно все то, что отличало человека от скота и что называлось до сих пор цивилизацией.  Как фабрика желудочного сока, сказал он, Альберт Эйнштейн ничем не лучше Пандарея и даже наверняка хуже, потому что Пандарей отличается редкостной прожорливостью.  Не в громе космической катастрофы, не в пламени атомной войны и даже не в тисках перенаселения, а в сытой, спокойной тишине кончается, видите ли, история человечества.  «Подумать только, — с надрывом проговорил он, уронив голову на руки, — не баллистические ракеты, а всего-навсего горсть медяков за стакан желудочного сока погубили цивилизацию...»

Он говорил, конечно, гораздо больше и гораздо эффектнее, но я плохо воспринимаю абстрактные рассуждения и запомнил только то, что запомнил.  Признаться, вначале ему удалось нагнать на меня тоску.  Однако я довольно быстро понял, что все это попросту истерические словоизлияния образованного человека, пережившего крушение своих личных идеалов.  И я ощутил потребность возразить ему.  Не потому, конечно, что надеялся переубедить его, а потому, что его рассуждения глубоко задели меня, показались мне выспренними и нескромными, и, кроме того, мне хотелось отделаться от того тягостного впечатления, которое произвели на меня его ламентации.

«У вас была слишком легкая жизнь, сын мой, — сказал я прямо.  — Вы заелись.  Вы ничего не знаете о жизни.  Сразу видно, что вас никогда не били по зубам, что вы не мерзли в окопах и не грузили бревна в плену.  У вас всегда было что кушать и чем платить.  Вот вы и привыкли смотреть на мир глазами небожителя, этакого сверхчеловека.  Экая жалость — цивилизацию продали за горсть медяков!  Да скажите спасибо, что вам за нее дают эти медяки!  Вам они, конечно, ни к чему.  А вдове, которая одна поднимает троих детей, которая должна их выкормить, вырастить, выучить?  А Полифему, калеке, получающему грошовую пенсию?  А фермеру?  Что вы предложили фермеру?  Сомнительные социальные идейки?  Книжечки-брошюрочки?  Эстетскую вашу философию?  Да фермер плевал на все это!  Ему нужна одежда, машины, нужна уверенность в завтрашнем дне!  Ему нужно иметь постоянную возможность взрастить урожай и получить за него хорошую цену!  Вы смогли ему это дать?  Вы, со всей вашей цивилизацией!  Да никто за десять тысяч лет не смог ему это дать, а марсиане дали!  Что же теперь удивляться, что фермеры травят вас, как диких зверей?  Вы никому не нужны с вашими разговорами, с вашими абстрактными проповедями, легко переходящими в автоматную стрельбу.  Вы не нужны фермеру, вы не нужны горожанину, вы не нужны марсианам.  Я уверен даже, что вы не нужны большинству разумных образованных людей.  Вы воображаете себя цветом цивилизации, а на самом то деле вы плесень, взросшая на соках ее.  Вы возомнили о себе и теперь воображаете, будто ваша гибель — это гибель всего человечества».

Мне показалось, что я буквально убил его своей речью.  Он сидел, закрыв лицо руками, он весь трясся, он был так жалок, что сердце мое облилось кровью.

«Харон, — сказал я по возможности мягко, — мальчик мой!  Постарайтесь хоть на минуту спуститься из облачных сфер на грешную землю.  Постарайтесь понять, что человеку больше всего на свете нужны покой и уверенность в завтрашнем дне.  Ведь ничего же страшного не случилось.  Вот вы говорите, что человек превратился теперь в фабрику желудочного сока.  Это громкие слова, Харон.  На самом-то деле произошло нечто обратное.  Человек, попавши в новые условия существования, нашел превосходный способ использования своих физиологических ресурсов для упрочения своего положения в этом мире.  Вы называете это рабством, а всякий разумный человек полагает это обыкновенной торговой сделкой, которая должна быть взаимовыгодной.  О каком рабстве может идти речь, если разумный человек уже сейчас прикидывает, не обманывают ли его, и если его действительно обманывают, то, уверяю вас, он сумеет добиться справедливости.  Вы говорите о конце культуры и цивилизации, но это уж вовсе неправда!  Непонятно даже, что вы имеете в виду.  Газеты выходят ежедневно, выпускаются новые книги, сочиняются новые телеспектакли, работает промышленность...  Харон!  Ну чего вам недостает?  Вам оставили все, что у вас было:  свободу слова, самоуправление, конституцию.  Мало того, вас защитили от господина Лаомедонта!  И вам, наконец, дали постоянный и верный источник доходов, который совершенно не зависит ни от какой конъюнктуры».

На этом я остановился, потому что обнаружил, что Харон вовсе не убит и не рыдает, как мне показалось, а хихикает самым неприличным образом.  Я почувствовал себя в высшей степени оскорбленным, но тут Харон сказал:

«Извините меня, ради бога, я не хотел вас обидеть.  Мне просто вспомнилась одна забавная история.»  Оказывается, два дня назад Харон во главе группы инсургентов из пяти человек захватил марсианскую машину.  Каково же было их изумление, когда из машины выбрался им навстречу совершенно трезвый Минотавр с портативным аппаратом для отсасывания желудочного сока.  «Что, ребята, выпить захотелось?  — спросил он.  — Давайте, это я вам сейчас устрою.  Кто первый?»  Инсургенты даже растерялись.  Придя в себя, они без всякого удовольствия накостыляли Минотавру по шее за предательство и отпустили его вместе с машиной.  Они-то собирались захватить машину, освоиться с управлением, затем проникнуть в ней на марсианский пост и устроить там побоище, но этот эпизод так на них подействовал, что им стало на все наплевать.  Вечером того же дня двое из них ушли по домам, а на другое утро остальных захватили фермеры.  Я не совсем понял, какое отношение имеет эта история к предмету нашей беседы, но меня поразила мысль о том, что Харон, следовательно, побывал в плену у марсиан.

«Да, — ответил он на мой вопрос, — поэтому я и смеялся.  Марсиане мне говорили точь-в-точь то же самое, что и вы.  Правда, несколько более связно.  И особенно они напирали на то, что я элита общества, что они испытывают ко мне глубокое уважение и не понимают, почему это я и мне подобные занимаются террористическими актами вместо того, чтобы создать разумную оппозицию.  Они предлагают нам бороться с ними легальными средствами, гарантируют полную свободу печати и собраний.  Славные ребята — марсиане, верно?»

Что я мог ему ответить?  Особенно, когда выяснилось, что обращались с ним превосходно, умыли его, одели, подлечили, дали ему автомобиль, конфискованный у какого-то содержателя опиумокурильни, и отпустили с миром.  «У меня нет слов», — сказал я, разведя руки.  «У меня тоже, — отозвался Харон, снова помрачнев.  — У меня, к сожалению, тоже пока нет слов, а их надо найти.  Грош нам всем цена, если мы их не найдем».  После этого он вдруг совершенно неожиданно пожелал мне спокойной ночи и ушел к себе, а я остался сидеть как дурак, охваченный неприятными предчувствиями.  Ох, будут у нас еще хлопоты с Хароном!  Ох будут!  И что за отвратительная манера уходить, не окончив спора?  Уже первый час ночи, а сна ни в одном глазу.

Кстати, сегодня в первый раз сдавал желудочный сок.  Ничего страшного, только глотать неприятно, но говорят, что к этому быстро привыкаешь.  Если сдавать ежедневно по двести граммов, то это составит сто пятьдесят в месяц.  Однако!

14 июня

Температура плюс двадцать два, облачность ноль баллов, ветра нет.  Вышли, наконец, новые марки.  Боже мой, какая прелесть!  Я купил весь выпуск в квартблоках, а потом не удержался и купил полные листы.  Хватит экономить.  Теперь я могу кое-что себе позволить.  Ходили с Гермионой сдавать желудочный сок, в дальнейшем буду ходить один.  Есть слух, будто пришел циркуляр министерства образования, подтверждающий прежнее положение о пенсиях, однако подробностей узнать мне не удалось.  Господин Никострат не вышел на службу — прислал младшего брата сказать, что простудился и гриппует.  Поговаривают, однако, что вовсе не гриппует, а неосторожно где-то упал и получил внутренние повреждения.  Ай да Харон!  Артемида ходит тише воды, ниже травы.

Да, совсем забыл.  Заглянул я сегодня в гостиную и вижу:  сидит Харон, а с ним какой-то приятный господин в больших очках.  Я узнал его и буквально окаменел.  Это был тот самый инсургент, которого на моих глазах захватили фермеры.  Он тоже меня узнал и тоже окаменел.  Некоторое время мы смотрели друг на друга, потом я опомнился и, поклонившись, вышел.  Не знаю, что он там обо мне говорил Харону.  Впрочем, он скоро удалился.  Я прямо утверждаю:  мне это не нравится.  Если они будут заниматься легальной борьбой, как им официально предложили, всякими там митингами, брошюрками, газетами, — тогда, пожалуйста.  Но если я еще хоть раз увижу в своем доме автоматы и прочее железо, тогда уж прошу прощения, дорогой зять.  Здесь наши дорожки разойдутся.  Хватит с меня.

Чтобы успокоиться, перечитал сейчас вчерашнюю запись своей беседы с Хароном.  По-моему, логика моя безукоризненна.  Он так ничего и не сумел возразить.  Жалко только, что записал я гораздо более связно и убедительно, чем говорил.  Говорить я совершенно не умею, это мое слабое место.

.     .     .     .     .

 

Второй день подряд мы все отличаемся отменным аппетитом.  Говорят, все дело в синем хлебе.  Действительно, это удивительный продукт.  Прежде я никогда не ел хлеба вне бутербродов и вообще мало ел хлеба, теперь же я буквально им объедаюсь.  Он тает во рту, как пирожное, и совершенно не обременяет желудка.  Даже Артемида, которая всегда заботилась о сохранении фигуры гораздо больше, чем о сохранении семьи, не может теперь удержаться и ест так, как надлежит есть молодой, здоровой женщине ее возраста.  Харон тоже ест и похваливает.  На мои не лишенные язвительности намеки он отвечает только:  «Одно другому не мешает, отец.  Одно другому не мешает».

После завтрака я направился в мэрию и пришел как раз к началу присутствия.  Наших на «пятачке» еще не было.  Господин Никострат выглядит неважно.  При каждом движении он морщится, хватается за бок и время от времени тихонько постанывает.  Разговаривает он болезненным шепотом, на ногти же свои не обращает никакого внимания.  За все время нашей беседы он ни разу не посмотрел на меня, но разговаривал вежливо, учтиво и без малейшей примеси обычной своей иронии.  Действительно, получен циркуляр, подтверждающий прежнее положение о пенсионном обеспечении.  Мои бумаги, вероятно, уже у министра.  Надо думать, все обойдется благополучно и я получу первый разряд, однако не помешало бы попросить господина мэра направить министру особое письмо, в котором подтверждалось бы мое личное участие в вооруженной борьбе против инсургентов.  Эта мысль мне очень понравилась, и мы с господином Никостратом договорились, что черновик такого донесения составлю я, а он его отредактирует и представит господину мэру на рассмотрение.  А тем временем на «пятачке» уже собрались наши.  Последним подошел Морфей, и мы его оштрафовали.  Довольно либерализма, мы последнее время совсем запустили клубные дела.  Всех страшно интересовал один вопрос:  кончилось ли дело между Хароном и господином Никостратом.  Меня заставили самым подробным образом описать все, что я видел, и некоторое время одноногий Полифем с Силеном спорили, что именно может быть повреждено у господина Никострата.  Как человек бывалый и унтер-офицер, Полифем утверждал, что при такой схватке у господина секретаря должен быть поврежден копчик, потому что только точно нацеленный удар носком сапога в соответствующее место мог вызвать описанный мною способ оставления господином Никостратом поля боя.  Силен же, как человек не менее бывалый и бывший юрист, возражал, что точной такой же эффект проистекает вследствие хорошо нацеленного удара по корпусу, а если принять во внимание позы, которые господин Никострат принимает теперь при ходьбе, то неизбежно заключение, что у него повреждено ребро с левой стороны:  либо трещина, либо, может быть, даже перелом.  Оба, впрочем, сошлись во мнении, что до конца дела еще далеко и что господин Никострат, человек молодой, горячий и спортивный, не преминет встретить Харона в каком-нибудь темном уголке в компании своих приятелей.

Меня расспрашивали также, продолжает ли Артемида питать благосклонность к господину Никострату, и когда я решительно отказался отвечать на этот бестактный вопрос, заключили почти единогласно, что, конечно же, да, продолжает.  «Женщина есть женщина, — сказал желчный Парал.  — Женщине всегда мало одного мужчины, это лежит в ее биологической природе».  Я окончательно рассердился и заметил, что такое свойство женщин лежит скорее в биологической природе некоторых мужчин, вроде Парала, и все нашли мою шутку очень остроумной, поскольку все недолюбливали Парала за его желчность, а во-вторых, вспомнили, что в свое время, еще до войны, от него убежала с коммивояжером молодая жена.  Возникла весьма благоприятная ситуация, чтобы поставить, наконец, Парала с его вечными квазифилософскими сентенциями на место.

.     .     .     .     .

 

На донорском пункте меня ожидал приятный сюрприз:  соответствующие анализы выявили, что в силу имеющихся у меня внутренних хронических заболеваний желудочный сок мой надлежит относить к первому сорту, так что за сто граммов сока мне будут теперь выплачивать на сорок процентов больше, нежели всем прочим.  Мало того, дежурный фельдшер намекнул мне, что, употребляя в умеренных, но достаточных количествах синюховку, я смогу добиться перехода в сорт экстра и получать за сто граммов на семьдесят-восемьдесят процентов больше.  Я боюсь сглазить, но, кажется, наконец, впервые в жизни мне немножечко повезло.

.     .     .     .     .

 

Еще интересно было, когда пришел Ахиллес и сообщил, что из зала заседаний мэрии похищено шесть стульев полумягких.  Пандарей уже обследовал место преступления и утверждает, что напал на след.  Он говорит, что похитителей было двое, причем у одного была велюровая шляпа, а у другого шесть пальцев на правой ноге, но вообще-то все уверены, что стулья украл городской казначей.  Желчный Парал так прямо и заявил:  «Ну вот он и опять выкрутился.  Теперь все будут говорить об этих дурацких стульях и начисто позабудут про последнюю растрату».

Когда я вернулся домой, Харон еще сидел в редакции, и мы поужинали втроем.

Сейчас я выглянул в окно.  Дивная летняя ночь распахнула над городом бездонное небо, усеянное мириадами мерцающих звезд.  Теплый ветерок струит волшебные ароматы и ласкает ветви уснувших деревьев.  Чу!  — слышится легкое жужжание заблудившегося в траве светлячка, спешащего на свидание к своей изумрудной возлюбленной.  Сон и благодать опустились на уставший от дневных трудов городок.  Нет, как-то не так все-таки.  Ну ладно.  Я это к тому, что красиво было, когда над городом символом мира и безопасности бесшумно прошли в вышине сияющие волшебным светом огромные летающие корабли, сразу видно, что не наши.

Свою речь я назову «Покой и уверенность» и отдам Харону в газету.  Пусть только попробует не напечатать.  Как это так, весь город за, а он один, видите ли, против!  Не выйдет, дорогой зятек, не выйдет!

Схожу, посмотрю, как там Гермиона.

Аркадий (1925–1991) и Борис (1933) Стругацкие
«Второе нашествие марсиан», 1966


Go to:  Davar site entry | Site contents | Site index | Russian | Russian fiction | Text top